Ведьмак: Меньшее Зло

Объявление

Добро пожаловать на форумную ролевую игру по циклу «Ведьмак»!
Время в игре: февраль 1272.
Что происходит: Нильфгаард осаждает Вызиму и перешел Понтар в Каэдвене, в Редании жгут нелюдей, остальные в ужасе от происходящего.
А если серьезно, то загляните в наш сюжет, там весело.
Кто больше всего нужен: реданцы, темерцы, партизаны, а также бойкие ребята с факелами.
18.09 [Важное объявление]
16.07 Обратите, пожалуйста, внимание на вот это объявление.
11.04 У нас добавилась еще одна ветка сюжета и еще один вариант дизайна для тех, кто хочет избежать неудобных вопросов на работе. Обо всем этом - [здесь].
17.02. Нам исполнился год (и три дня) С чем мы нас и поздравляем, а праздновать можно [здесь], так давайте же веселиться!
17.02 [Переведено время и обновлен сюжет], но трупоеды остались на месте, не волнуйтесь!
Шеала — главная в этом дурдоме.
Эмгыр вар Эмрейс — сюжет и репрессии.
Цирилла — сюжет, прием анкет.
Человек-Шаман — техадмин, боженька всея скриптов.
Стелла Конгрев — модератор по организационной части.

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Ведьмак: Меньшее Зло » Потерявшиеся эпизоды » [13-14.06.1265] За три удара сердца


[13-14.06.1265] За три удара сердца

Сообщений 1 страница 18 из 18

1

Время: 13-14 июня, 1265.
Место: Темерия, Каррерас.
Участники: Присцилла, Лютик.
Так вышло и сложилось, что сети низменных брачных уз добрались до прекрасной трубадурочки Цираночки, и на свадьбу ее по расчету был приглашен великий маэстро Лютик. Прошлая их встреча закончилась вовсе не восхитительным рассветом, и потому у них есть, о чем сложить новые баллады.

+1

2

— Гусынюшка моя, деточка, посмотри! — баронесса Францишед-Кроберт Ныльская звонко расцеловала невестку во всё лицо, приподняла кудри в тортообразный пучок, погремела рубиновым колье (подделкой), оставила по плечам и с умилением прижала руки к сердцу. Баронесса была из той породы людей, которые восхищались каждым днём, паучком и листиком без разбора, обожали тискать окружающих за обе щёки и неизменно споваживались откормить. Присциллу посвятили в будущее меню пропитания на ближайшие полгода, и такому изобилию позавидовал бы и сам горный тролль.
— Посмотри же на меня, курочка! Ах, как я счастлива! Как рада! И какие у вас будут детки! Мы с тобой будем... Что ты, душечка, что побледнела? Садись скорее. Воды, воды, Анка, воды! Нашей Присциллюшечке дурновато! Ах, ах, и мне воды! Веер! Переживаю!
Упав в обитое болотистым бархатом кресло, баронесса начала активно махать на напудренное лицо обеими руками. Высохшая, щупленькая, маленького росту, вся сжатая и в шубе на голое тело, в ней сохранялся некий китчевый изыск.
Присцилла даже сложила сатиру, но негоже распевать сатиры о будущих родственниках.
В конце концов, через неделю она собиралась стать баронетессой Францишед-Кроберт Ныльской, принять на себя обязанности по уходу за палисадниками морожки и выбора обоев для гостевой залы. Иными словами, стать настоящей героиней пьесы о провинциальной аристократии.
Присцилла радужно улыбнулась.

О свадьбе волновались все и вся, в особенности — баронесса и жених. Свадьба наследника долины реки Исмены гремела событием сверхвыдающимся, необыкновенно занимательным и роскошным. Приглашались все, судачили обо всём (то есть ни о чём), обещались гулять три дня.
Жениха звали Витольдом, знали как человека легкомысленного, но доброго душой, пускай и простоватой. Витольд был высок (выше Цираночки на три головы), с крупноватыми правильными чертами лица, подтянут и с чёрной гривой. Изъяснялся Витольд подчас сбивчиво, но правильным низким тембром, занимался вопросами земледелия и сельского хозяйств наследованных территорий, плохо распевал сказания о походах и плаваниях, никудышно знал вино и носил Присциллу на руках. Каждый день, по лестнице и вниз, пока не зажила лодыжка и даже боле.
Присцилла у Францишед-Кробертов Ныльских чахла.

Воздушный замок, излеплённый барельефами в шпиках, рассыпался прахом и утёк смолою; не было норы для кролика из клеток, не было неба для птицы в силках, уходила, проходила жизнь мимо, а мэр Каррераса продолжал смотреть косо и дико. Цираночка сокрушалась, выла, не желала признавать, что в свои двадцать четыре, в свою молодость ей пора погибнуть, но гибла.
Хотя бы за Искусство.

Два раза с Витольдом они проезжали меж зарослей тополей, на открытом голяке, и Присцилла почти рыдала. Здесь, здесь должен был стоять театр! Здесь Искусство нужно было нести в массы! Здесь бы...
Здесь ничего не стояло и стоять не будет; напоминанием ей было кольцо на безымянном. Белое золото, не подделка, баронесса заложила рубины.
Был мэр Каррераса, была нищая Присцилла и были счета и векселя, ведущие стрелки на бедную душу поэта. Статус будущей хозяйки поместья Францишед-Кроберт Ныльских обеспечивала неприкосновенность, лиловые платьица с рукавами-буфами и дни, идущие вереницей.
Витольд обещал ей сюрприз. Наверняка решил пригласить на праздник огнедышащих циркачей, в его стиле, у Присциллы остались контакты.

Баронесса осталась приходить в чувство, а Присцилла, с тоскующей душой поэта, спускалась вниз. Жемчужная скользкая ткань струилась водопадом, было нестерпимо скучно. Слышались голоса. Невось опять рассуждают что произойдёт, коль вороную лошадь скрестить с сивой кобылой.
В холле из панелей ясеня возвышались фигуры Витольда и сестры его, Клеммы, и была ещё одна в тени.
На фигуре была шапочка.
Сливовая такая. С пером.
Цапли пером.
— Любимая! — Витольд обернулся, раскрывая объятия. Видом он походил на яка.
— Тыковка! — вскрикнула Присцилла, бросаясь вниз. Лодыжка, после небольшой потасовки на обрыве у оврага и небольшого падения, зажила, но ещё хромала. Витольд пах сеном, покружил. Клемма расцеловала в щёки — виделись они с часа четыре тому назад. —Так вот твой сюрприз! Ах... — она едва скользнула краешком глаза по обладателю шапочки, прильнула устами к устам Витольда. Поцелуй затянулся на сугубо личный и переходящий границы, закашляла Клемма.
— Мэтр Лютик, это моя сноха, луна и звёзды брата. Ну что ж, начнём про репертуар? Может, мэтр, вам стоит просто посмотреть на наши два сердца, чтоб предложить что, ну, покрасивше, им приятное? — закашляла Клемма, явно Лютика смущаясь.
Присцилла горела смущённым розовым, переплетала пальчики с ладонищей Витольда и скромно тупила глаза.

+1

3

Эсси он похоронил лично. Нет, не присутствовал, промокая глаза шелковым платочком, дергая струны лютни - он рыл землю, разбрасывая комья в стороны, укладывал ее на свой кошмарно редкий плащ, и пусть он стоил хоть все сокровища мира, не могло это возместить потери дорогой подруги. Все еще под ногтями чувствовалась жидкая грязь вызимской глины, все еще ощущали пальцы шелковые волосы цвета соломенного рассвета, все еще чувствовали губы холод ее открытого лобика... А сердце разрывалось на части, и казалось, что внутри Лютик взял да умер, и никто по нему, такому, не отпоет никаких поминальных гимнов.

Спасенье от пучин тяжкой, черной и невыносимой горести пришло откуда, откуда не ждали: ему доставили письмо, оставленное в Вызиме, в таверне, в коей он по обыкновению останавливался. И вот какой черт дернул вернуться после похорон Глазка? После бард будет думать, что то было провидение, Предназначение, направившее его по истинному Пути, в тот самый миг, держа в одной руке письмо, а другой опираясь на камин, Лютик боролся с желанием швырнуть бумагу в огонь. Разве может он нынче радостно плясать да петь на свадьбе? А почему, собственно, нет? Разве же он не великий бард, что о любом сложить балладу на коленке сможет? Да разве ж не сумеет запихнуть свои горести поглубже, устроить праздник, который отяготит его кошель на добрый куш? Печали и потери - это одно, а пустой желудок и отказ не последнему человеку Каррераса - совсем другой разговор. Сердце менестреля такой предмет, который может кровью обливаться, но сам менестрель должен, нет, обязан эту боль обратить в красивую песню, историю, положить на прекрасную мелодию и очаровать. А еще, коли все сложится, заработать монет.

В доме баронетов Францишед-Кроберт Ныльских его привечали будто героя, вернувшегося с войны, или столь желанного гостя, что требовалось не только хлеб да соль, но кровать с балдахином, лоснящийся от доброго присмотра конь и какая краснощекая девица, лишь бы еще заходили. Лютик искрился, задорно улыбался, заливисто смеялся на плоские да глупые и неудачные шутки жениха, даже не силясь запомнить его имя, озорно подмигивал его сестре - скорей, по привычке, нежели по желанию чресел - и ждал, когда эта пытка взрывным дружелюбием окончится. Любил он праздники, любил неистово, как любую из превеликой череды своих муз, но в потемневшей от горя утраты душе скребли кошки.

И тут на лестнице показалась Она.
Сказать, что поэт замер и лишился всяких двигательных или говорильных сил, значит, описать его замешательство лишь в малой степени. Из которой, надо сказать, его великодушно вывел звонкий голосочек жениховой сестры.
Журчащее платье цвета пенистой волны, набегающей на равнодушный песчаный брег, светлый волос, заливистый голосочек... почему-то неровная походка и потухший взор - она ли это? Словно книгу раскрыл и увидел иссохший, но хранящий аромат розовый цветок. Лютик почуял, как в сердце кольнуло. Разок, другой. Да что же это такое, в самом деле, он ведь тут едва с горя не тлел!
Но мир не восстал из пепла, и сердце не ожило - оно болело, и кто его поймет, по какой причине вздумалось ему болеть.
Однако привкусом пепла и чего-то темного, даже злобного его обдало, когда молодожены слились в поцелуе. Таком, что казалось, будто их и ломом каким ржавым не расцепить. Но Лютик, нацепив на лицо великодушную да искреннюю улыбку, изобразил из себя того, кого здесь видеть ожидали - маэстро, мастера слова, песни и баллад.
Единственное, что не сумел изобразить Лютик - равнодушие по отношению к Цираночке, ибо взгляд его был к ней прикован не благодаря, а вопреки. Или следует ее ныне обзывать баронессой?.. Какая, позвольте съязвить, гадость.
- Мэтр?.. - Клемма вежливо тронула его руку, смутившись боле, чем требовалось, и Лютик моргнул.
- О, репертуар, конечно же, прекрасные! - ощерился в улыбке, которой можно было как медом обмазываться, так и вены резать. - Я подготовил изумительные мелодии, кои разбавлю не менее восхитительными балладами. Кое-что даже исполню впервые.
Клемма захлопала в ладоши. Лютик темнеющим взором с поволокой глядел на эту жеманную парочку, не зная, кого боле ненавидит - себя, их или эту свадьбу дурацкую.
- Слышал, слышал, Витольд? - уже без лишнего смущения продела ручонку под локоть барда женихова сестра, с явным намерением быть ближе к таланту. - Мэтр для нас сюрпризов наготовил!
Витольд смущенно улыбался, жась к невесте. Лютик старательно улыбался, также старательно не скрипя зубами.

+1

4

Что-то было в Лютике не то.
Цираночка знавала всяким его: в радости, задумчивости, искромётном ссыпании сомнительной репутации комплиментов, в заговаривании зубов, под глубоким впечатлением от баллады о любви прелестной козочки и петуха, но, пожалуй, не видывала она его в горе.
Впрочем, горя за пеленой счастья она разглядеть не сумела; лишь подметила, что годы потрепали его. Шапочка запылилась, отросла щетина, лоск казался бродяжным и не хаотически-возвышенным, а земным, глинястым.

И на каждый пальчик приходилось море брызгов, фейерверков, она видывала такие, когда пела у советника какого-то там при Фольтесте. И сам он, помятый драпировками, волшебный в эйфории, пьянящий, как вино — не видывать источника ей боле вдохновения неиссечимого.
Повсюду, везде, под кожей, в крови и в венах — он сковывает тисками, орудиями пыток, идёт по ней контратакой чародеев, отравляет изнутри и тянет, спасает к свету.
И внутри фейерверки, море, океан!
Кто, кто так любит?

— Ах, мэтр, наилюбезнейше со стороны вашей предоставить нашей скромной компании подарок да усладу, — складывалась речь, Цираночка почти щебетала, но ниточки в клубке растерялись, расползлись и пропали. Она запнулась.
— Счастливы, — закивал Витольд, прижимаясь сухими, безвкусными губами к виску, — счастливы. Я ваш фанат! Поклонник! Позвольте ж, ваша ода, когда...

Когда она проснётся — откроет глаза — то ослепнет от солнца.
Иголочки бегут и мучают от неги, ей нужно прикоснуться вновь.
Но в постели никого нет, нет и шапочки с пером цапли.
Нет и завтра. Нет и после, после, и послезавтра.
Присцилла натыкается на Розенштабля де Прю, скупо отсаживает реверанс и собирает котомку. Пишет, пишет, пишет, а потом сжигает строчки.
Её новая песнь, о чёрном камне, расходится гонцами. Зовут в Лирию, выступить пред Её Светлостью Мэвой.

— Счастливы, — вторит она, звонко смеется, не теряя лица, подмигивает Клемме. У Клеммы виды, морковно-рыжие патлы и гусиная шея.
— Скажите, мэтр, а что вы нам споёте про верность, вечность? Я, наверное, хочу чего-то больше сказочного. Правда, суровая маковка моих раскидистых полей? — Присцилла щёлкает звонким поцелуем Витольда в подбородок, тот лыбится масляным котом.

Садятся, разбирают чашки, откусывают печенье. Присцилла усаживается прямо, будущая хозяйка, как-никак. Клемма смотрит на неё почти по-матерински.
— Отдали за неё, считайте, два сундука с аэдирнскими тканями, двести баранов, треть земель и резиденцию у Понтара, — с явным удовольствием рекламирует она товар. — Маэстро, это крайне важное мероприятие для нас. Каррерас вес ревёт! Поймите, наша избранница — особа не благородных кровей, но талантливая и знаменитая персона. И праздник должен быть в масштабе. Мы половину состояния спустили... — круглит Клемма глаза.
Спустили, конечно, для другого, у барона есть сын старший, его надо отдать рыбёшке крупной, знати видной из Вызимы. Нужна слава, статус и стать.

Ей снится только раз.
Глаза топлёного шоколада, хотя Присцилла-то шоколад этот не видывала ни разу, слыхала. Снится жар, и тьма, чернь, от которой хрусталикам больно.
Снится...
Она поёт о мраморной плите вместо груди, поёт о том, как ждут не дожидаясь.
Зовут в Каэдвен, контракт на три месяца в труппе.

Присцилла круглыми глазами пожирает бычий кадык Витольда, слушает Клемму.
— Ах, и не забудьте — знаете, маэстро, я придумала! Сочините балладу о нашей с Витольдом встрече и том, как дальше мы полюбили друг друга! У вас ведь так хорошо...
— А вы знакомы? — дивится Клемма. Присцилла ведёт плечом.
— Ну, так. Троюродный кузне по двоюродной бабке.
— А что ж ты не позвала на свадьбу?! — машет руками Витольд. Клемма вся сияет.
— Так сбежал бы, — хихикает экс-поэтесса, — прихватив всю коллекцию меховых шапочек барона.

Идёт оспа, идёт чума.
Умирают мама с папой.
Присцилла на похороны не приезжает и наследство забирать отказывается.
Песню пишет. Не поёт.

Присцилла смотрит Лютику в глаза. Сердце плачет, кричит и воет, раздираясь на куски.
Лицо у неё подмигивает, смех добрый, благожелательный не стихает.
— Так мне рассказать? — прерывает тишину Клемма. — О вашей встрече судьбоносной!
Витольд кивает активно, запускает рубильню-пятерню в злакудрые локоны невесты.

+1

5

В груди щемило, ибо птицы, зародившие средь струн, вдруг взяли и запели еще громче. Он ведь думал, он ведь надеялся, что чувства те от низменного, от плотского, что всего ночь на двоих, всего одна песня, что закружит их в пламенной пляске, и все! Отляжет, отпустит, освободит. А не освободило, не отпустило и не отлегло. И тогда он поступил так, как и должен поступать взрослый мужчина - сбежал.
И бежал быстро, далеко, силясь сгинуть где-нибудь, прочь и подальше от того, что никогда не выживало больше трех ночей, а тут жило почти три года.

Напускное счастье, выхоленная радость, искусственное радушие. Тошнило его от этих красок, но назвался менестрелем, так полезай в сие душное панно. Тянуло его сорвать все эти маски, но нельзя, ибо тронет, и собственная маска, испещренная тонкими прожилками, обратится в прах. Что же держит его тут, явно же не созерцание этой до боли сахарной парочки, которая патокой исходится?
- Не сомневаюсь, - цедит Лютик с точно выверенной скромностью, вежливостью и гордостью, хотя где-то там, на краю, на границе, на самом обрыве, бушует огненный ветер. Но он далеко, так далеко, что даже сквозняка не чуется.

Мятая бумага, пять баночек чернил, несколько сломанных перьев. Сколько писал, сколько слов придумал, сколько объяснений? Но все не то, все не то. А после - недосуг, а после Геральт, после что-то там еще, что требовало его внимания, времени и полной занятости мыслей. Но в мыслях царствовал ее нежный взгляд, ее осиная талия, ее припухшие от поцелуев жадных губы. Он не признается, но в каждой деве со светлым волосом, в телесах коей забывался, видел лишь ее. Но имя говорил другое.

- Спою, - голос его становится тише, и что-то в этом голосе меняется, становится то ли тоньше, то ли хриплее, то ли... Клемма с удовольствием восторженно ахает, и это пропадает. Лютик склонил голову набок. Перо цапли вздрогнуло, будто говоря - не бывает сказок, не бывает верности длинною в вечность, как не бывает этой самой вечности. Есть только миг, есть только призрачное мгновение, которое не ухватишь пальцами, ибо рассыплется оно, как песок, как призрак, и пропадет в веренице серых дней. Нет в мире чуда - есть боль, предательство и смерть.
Порой еще есть музыка, вино и друзья, но любовь? Об этой сказочке он спел столько, что уже вряд ли когда сможет увериться в существование сего мифического зверя.
- Пожалуй, в моем репертуаре найдется местечко для новой... истории.

Говорят о ней как о вещице, что выгодно приобрели на аукционе в доме Борсоди, или на какой блошиной распродаже за три ломаные кроны. Но Лютик улыбается, Лютик учтиво округляет глаза, отпуская удивленные богатством и широтой души баронетов междометья.
- Невероятно! - произнес он и почувствовал, как его пальцев словно бы невзначай коснулись чьи-то кроткие пальчики. Взгляд его все еще старается не упускать из виду светлое, словно бледное и напряженное лицо Присциллы, но она не смотрит. Клемма все настойчивее сжимает его ладонь, склоняется и что-то там щебечет о баранах, а все его нутро требует - взгляни же ты на меня, взгляни!

Хенгфорская осень захватила в плен деревья, но средь них, помнится, был соловей. И запел - сдуру, потому что какое пение, когда в мир пришло золотистое умирание? Но соловей пел, а он смотрел и смотрел на засыпанный пожухлой листвой фонтан, и напевал балладу, которую сочинил по ее истории. Сердце жалось, а потом падало вниз, срывалось со скалы и разбивалось на тысячи кусочков. Больно, тоскливо, безрадостно. Тоска, которую он не понимал, бо не испытывал ее. И страшно, так страшно было оставаться по ночам одному - страшился, что осенняя хандра сожмет костлявые руки, что вновь приснится, что...
Сны были милосердны. А чужие губы разгоняли тревожные сны лучше всякой браги.

Внутри Лютик смеется. Звонко, словно серебрится смех его паутиной, усеянной утренней росой. И все смеются вместе с ним. Но сердце поэта плачет, ибо не может вынести столько всего. Судьба безжалостно, жизнь беспощадна. За что ему это все, за какие грехи? Их слишком много, чтобы понять сразу - жизнь, не могла бы ты высылать письма прежде, чем наказать?
Но на деле он всего-то натянуто улыбается, молчит, не зная, какие слова подобрать. Куда делась дерзость, куда - острый язык и умение ужом извиться из любой ситуации? Бард надкусывает печенье и запивает чаем. Хоть и молчит, а в горле сухо.

Эсси тоже желала свадьбы. Говорила, что устала, что боится оказаться забытой всеми, упавшей без сил на тракте, боится статься никому не нужной... Он держал за руку свою дорогую подругу, слушал, как она уверяла его, будто так и надо. Будто и хочется всем и каждой бардессе, будто видится им их карьера недолгой, а конец пути - вполне понятным: найти мужа побогаче да подурее, захомутать, сыграть свадебку и жить на лаврах. А он видел в ее глазах мучение, видел, как тлеет ее огонек. Видел в бесконечно голубом глазу, подобно жемчужине, качающейся украшением на ее точеной шейке, что говорит она это не все не ему, а себе. И понял он, что все не так, что все это - неправда. И врут такие бардессы сами себе, и что берут к первой же открытой двери не потому, что боятся, а потому, что одиноко.
"Тебе", - говорила Эсси, - "не понять, Лютик. Ты же популярен. Ты же мужчина".
Не знала Эсси, как порой холодно на душе, пусть даже кровать заполнена до отказа.
Никто не знал, как горько плакал он, когда собственными руками загребал ее могилу.

Поймав ее взгляд, он оказался в ловушке. Зачем, зачем ты посмотрела? - гласит его потерянный взгляд. Ему хочется прикоснуться к ее лицу, и хочется прикоснуться сердцем к сердцу, но руку вновь сжимает Клемма, а подле нее мартовским котом вьется Витольд. Улыбка его дрогнула, не позволив большего. Он ведь матерый лицедей, он ведь знает, какой ценой держать своих демонов там, где им самое место.
- Почту за честь, - очередная улыбка из арсенала бесценного барда, и за эту улыбку любая дева готова душу продать, - услышать из ваших красноречивых уст, моя дорогая!
Его ладонь сжимает кроткие пальчики Клеммы, подносит к губам и взор отрывается, переходит на женихову сестру. Та заливается румянцем, смущена и прекрасна... но не настолько.
- Вас, Витольд, я бы послушал тоже. Не все же вашей обворожительной будущей женушке ворковать, - взмахивает Лютик рукой. - Давайте, расскажите, помогите несравненной сестрице о вашем незабываемом знакомстве! Наверняка там есть приключения, костры и алый дракон.

+1

6

Глупо спрашивать было, умела ли Присцилла любить.
Она любила жизнь, во всех её страданиях и горестях, в победах и в грязи, в походах супротив и в редком, чуждом покое. Любила людей, жадных и глупых, умных и надломленных, убитых благом и возвышенных поражениями. Любила дожди и грады, ледяные осколки под ногами, раскалённые сталью угли и чёрные закаты дыма. Любила всё и всех, и открыта была каждому, не запирала двери, несла провидение и лечила.
Сердце менестреля, в общем-то, поразить не столь легко, сколько непритязательно, и сладкий взгляд в духоте сумерек сражал стрелой; она не противилась.
А подводя черту, смывая пеной мысли, считывалось следующее: у бардов сердце было на раз. И не то чтобы Присцилла была облицована в камень, и не то чтобы заливалась в железо, просто, любая боль уходила практически сразу, не задерживаясь надолго, погибала в веселье в строфах.

— А как его звали? — у Колле, Болле, есть ли разница, отец профессор, он сам почти что доктор медицинских наук, нежен и аккуратен, и даёт ценные анатомические ремарки в вопросах смертей для легендарных побоищ, комната не отапливается, приходится греться одной стеганкой.
— Кого? — Цираночка хмурится, обувая сапоги из мягкой телячьей кожи. Занимается рассвет в яблочной стружке. Присцилла собиралась уйти до утра, неслышно забрать лютню, но профессор встаёт раньше. Лекция.
— От кого ты бежишь, — мягко отбрасывает тень он, заправляя простынь. — У тебя душа больная. Я всякие раны зашивал, но такие мне удавалось только видеть. У тебя она гноит, вот и заметил сейчас. Год назад такого не было.
Присцилла молчит, накручивая топорщащийся локон на палец, кусает губу. Есть ли разница?
— Не знаю, — говорит с хрипотцой и низко, — не знаю имени настоящего.
— Сбежишь, как считаешь? — и голос у него разбивается черепками.
— Мне не нужно, — говорит она, отглаживая нижнюю юбку, — я — поэтесса. Мы бежим не от, мы бежим за.
— Значит, нет, — совсем упавшим голосом отзывается профессор и усмехается оскалом василиска. — Я не могу тебя больше видеть. Не кори.
И уходит.
Когда Присцилла приезжает в Оксенфурт опять и ищет, ей говорят, что уехал навсегда.
В дороге скончался, убили и ограбили.

Неглупо спрашивать, впрочем, верила ли Присцилла в любовь. Хотя тут — ну почему же верила? Верит.
Трудно не верить, сидя в трёх шагах, и помня, зная, что под лопаткой у него две родинки, и когда большим пальцем гладишь по выемке у пятого позвонка, то жмурится как кот в масле; сложно не верить, помня, что на вкус он как луговое поле, как ветер, и скользить по шее — тонуть в барашках-облаках; невозможно не верить, когда между ними воздух — хоть режь, затрещит.
И смотрит.
У него довольно угловатое лицо, и нос лебёдкой, и всё в ним высоко и слишком ровно, а в то же время — есть морщинки, весь антураж бродяги без страха и упрёка. В нём всё — и ничего.
Он смотрит ей в ответ, и Присцилла крепче стискивает запястье Витольда, до крови почти что кусает язык.
В нём только камень, как и в ней.

У бардов не бывает конца в аплодисментах, аплодисменты счастью — смерть.

— Я сама расскажу, — Присцилла сияет диском, сидит по стенке, охает на заметные незаметные поцелуи Витольда и кокетничает с Клеммой, — так вот, дорогой кузен, в истории той горные тролли, повиснувшая на обрыве девушка и туман над рекой.
— Не мог поверить, что кого-то занесло в овраг, — соглашается Витольд, — висела там, как веточка. Вытащил, лодыжка — в мясо. Вся холодная была, что снежинка. Ну, выходили. А в первый раз...
— Тогда небо смурное было, — перебила его невеста, — и пахло земляникой. И он принёс в ладошке целую горсть, спросил, убирается ли одиночество от ягод.
— И поцеловал. А она ка-а-а-ак залепит по лицу! — Витольд спрятал нос в руках и затрясся в горьком смехе.
— А потом, через два дня, принёс две корзинки и кольцо. И сказал, что спрыгнет с обрыва, ежель не соглашусь. Я не согласилась.
— И он, — приложила тыльную ладонь ко лбу Клемма, — пошёл. И прыгнул.
— И упал в овраг. Тот самый. А она — за мной. Так всё и произошло.
— Верно, — Присцилла опустила нос, — и теперь, когда я в положении...
Клемма замерла, забыв играться с пером трубадура, у Витольда челюсть отпала. 
— Любовь моя, подсолнух, у нас будут детки! — Витольд подхватил Присциллу на руки, закружил, завертел, расцеловал и не отпустил.
— Милсдарь Лютик, нам бы отметить! Ну, пока только никому, — понизил он голос, — родители старых мод.
Клемма закудахтала, запричитала, радостно взвизгнула. Присцилла посмотрела на Лютика прямо, вздёрнув подбородок и улыбаясь не надменно, а снисходительно.
И Витольд понёс её на руках по лестнице наверх.

Мама говорила, что не умеет она любить, а Цираночка — прозвище для шлюхи и в бордель пора.
Мама снится ей в переднике в крахмале, с тонкими пальцами и в шали зимней. И они говорят, слишком долго.
Потом Присцилла просыпается и вспоминает — теперь она совсем одна.
У барда сердце не болит, у барда сердце — камень.

На следующий вечер барон Францишед-Кроберт Ныльский учреждает гуляние в поместье с аккомпанементом наизвестнейшего менестреля мэтра Лютика.

+1

7

Как истовый циник, Лютик не верил в сказки. Но как истовый бард, где-то в глубине души, на самом дне, жила вера в чудо - то прекрасное, несравненное, восторженное чудо, от которого все в жизни может разукраситься в яркие да живые краски. Верил он и видел не раз, что чудо в мире есть, что есть настоящая дружба, что есть истинная справедливость, что есть взаимовыручка и даже такая вещь, как честный политик или жрец. Но вот настоящей любви?.. Лютик в нее верил. Но не потому, что был циником, который зрил в сердца человеческие, а потому, что боялся ее.

Перо само порхало над бумагой, будто вновь вернулось в крыло, из коего было изъято. Перо куролиска, подаренное когда-то Геральтом, стремительно покрывало потрескивающий от сухости пергамент, и лишь изредка прерывался он, чтобы помочь себе то гневным, то благостным выражением лица. Рифма не искалась, терялись слова, вспыхивала то ли злость, то ли отчаянье, но всегда, в каждом слове он пытался... объясниться, вернуться и все исправить. А нельзя, а время упущено; все прошло, и это пройдет.

Кружит пурга над Альбой, кружится над Яругой,
Мы станем непременно, постепенно, чужими друг для друга.
Не тронет лик твой время, не сломит стан упругий.
Шумит весна над Альбой, шумит и над Яругой,
Где я бреду согбенный, потерянный, безрукий,
Над черной пастью Альбы, над пенною Яругой.
Вам врали менестрели - ведь нет на самом деле
Любви в земном пределе.
Не помнят о постели, о времени и месте
Два одиноких тела, что прежде были вместе…

Злоба не отпускала, не отпускал и страх. Лютик ощущал себя в западне, искусно сооруженной в его честь пирамиде, которая обрушивалась уровень за уровнем, и все - прямохенько ему на голову. Но он удержал ее взгляд, старательно удерживая стену огня, летевшую, бурлящую, что раскаленная вода. Терялся он в метафорах, чувствуя, как все внутри клокочет, но ледяная корка, прилепленная к лицу, застывшая улыбка и лихорадочно блестящие глаза - вовсе не от безумной радости, а, скорее, ровно наоборот, - все это оставалось, создавая иллюзию бесчувственного поэта. Ему бы хотелось таким быть, хоть раз в жизни не чувствовать, не ощущать, не думать и не представлять... не вспоминать. Но как не вспомнить, если вот она, сидит так близко, что протяни руку, и она твоя? А нельзя, уже не его, а чужая. И смотрит, словно нет его и быть не должно тут.
Лютик улыбается, вежливо кивает головой, нехотя переводит взгляд с одного рассказчика на другого.
- Поразительно, - говорят его губы, а самому хочется удавиться, и злиться, злиться, злиться! - Восхитительно! Вот ведь бывает как, а!
Глупая история, глупые люди и все, что творится - тоже глупое. И она глупая, ежель думает... а что думает-то?

Женщины промокали платочками слезы, текущие ручьями, а он, вовсе не изображая терзания души, выводил своим знаменитым соловьиным голосом, который трогал даже сердце Недамира. Жестокий король впервые в жизни разрыдался на людях, и об этом судачили недели две, прежде чем Недамир позвал к себе барда и запретил исполнять эту балладу при дворе. Только лично. И плакал король, снова рыдал, как дитя малое, словно душу ему разворочили слова и то, с каким надрывом Лютик исполнял.

Распахивает верба свой серебристый веер,
Как будто вправду верит, что ступишь ты на берег
Своей ногою белой, чтоб старому поэту, к последнему приюту,
В ладонях горстку света.
Тебя я ненавижу,
Люблю тебя за это…

Ежель думает, что он уйдет без разговора, без объяснений, без... всего того, что требует душа, что на сердце давно звенит почти лопнувшей струной, то ошибается. Лютик горит внутри, но снаружи холоден, вежлив, учтив - как и полагает всякому барду, что пришел на чужой праздник шальным гостем, залетной птицей.
И он мог бы улыбаться так и дальше, если бы вся эта дурацкая история не менее дурацкого знакомства не закончилась тем, чем закончилась.
- Что?.. - неслышно выдохнул он, и на мгновение слетела напускная улыбка. Никто не заметил, разве что Присцилла, но то уже неважно. Спешно вернувшись к благодушности, он усмехнулся, хлопнул пару раз в ладони. Это почти было аплодисментами, почти.
- Маэстро, вы не... - зашептала Клемма, а Лютик тоскливо смотрел вслед молодоженам и кивал, кивал, кивал, и с каждым кивком глаза у Клеммы становились шире, а руки ближе и распутнее. Репутация извечно шла вперед него.

Как-то в пятнадцать лет его сбросила взбесившаяся кобыла посреди леса. Сломанные ноги, ушибленная спина и сотрясенная голова - ему на роду было написано кончить в той чащобе, как всякому дурному бастарду. Но его нашла одна из старых, бывших любовей, что утащила в свою избушку и держала там, ежедневно читая свои ужасные стихи о любви. И любовь ее была приторно-сладкой, нафантазированной, сплошной придумкой. Но Лютик терпел то, улыбался и заливался соловьем, ибо хотел не любви, а выжить. Тогда-то ему удалось, и после он понял - все хотят вранья, а не любви. Все хотят сказочки, а сказочка не всегда красива и приятна, не всегда там есть злодеи и чудища, не всегда принцесса влюбляется в принца, и они уезжают в красивый закат на гнедом жеребце. Любовь - это сказка, и он дарил эту сказку, веря в нее ровно столько, сколько требовалось. Потому что любви не бывает - так он себя убедил.

Ежель у бардов сердце - камень, то отчего же оно так болит, отчего кровью обливается? Ведь равнодушно ему должно быть, нет, обязано! Любовь та была похотью, и он старательно убеждал себя эти два года, что так и было. И не сбежал он, а ушел, дабы не питать иллюзиями юное сердце девочки, вырвавшейся из захолустья к огням больших городов. Но чем больше себя убеждал, тем больше терялся, не верил и проклинал. Сердце ведь не обманешь.
И поил Лютик это сердце чужими руками, поцелуями, а после сидел в софитах звезд и смотрел на небо, не чувствуя, как замерзает тело. Клемма спала, а ему было не до сна. Он то злился, то винился, то пил прямо с горла кислое отвратное вино, но от него в голове становилось светлее. А когда он закрывал глаза, то видел... призрака, который делал все хуже, и вина уже не хватало. Но ежели он не появится, то плакали его денежки. В кои-то веки его корысть пересилила муки душевные.

- Под венком лесной ромашки я строгал, чинил челны, - звенел голос барда, пока гости расходились, разнакамливались и разговаривались. - Уронил кольцо милашки в струи пенистой волны.
Не петь бы ему таких песен, петь бы что-нибудь, как говорится, вечное, но искалеченная еще больше душа требовала чего грустного и, меж с тем, веселого. А что может быть веселее глупого влюбленного? Только влюбленный бард.
- Лиходейная разлука, как коварная свекровь, - дергал он струны, качнул головой, и белое перо цапли качнулось вместе с ним. - Унесла колечко щука, с ним - милашкину любовь.
Смотрел Лютик не на толпу, шатавшуюся праздно, а на жемчужину, порхающую бабочкой над этим убожеством. Недостойна ведь, недостойна она этого всего, ибо достойна большего! Нет, не так - это здешние ее недостойны. Особенно этот пухлый шкаф-баронет.

Не нашлось мое колечко,
Я пошел с тоски на луг,
Мне вдогон смеялась речка:
"У милашки новый друг".

- Некая печальная у вас история, метр, - вдруг влезла, прервав пение, сама сухонькая, но резвая баронесса Францишед-Кроберт Ныльская, взмахивая рукой, усеянной кольцами с огромными камнями - как отметил наметанный глаз барда, настоящими. - А спойте нам что веселенькое!
- Как изволите, обворожительнейшая, - одарив обольстительной улыбкой вмиг заулыбавшуюся баронессу, Лютик поискал глазами ту самую, что бередила сердце. Пропала! Пальцы впились в струны, но сорваться с места он не мог - деньги, все всегда было в деньгах.

- В компании двух отважных красоток, - заиграли знакомые всем ноты, и зал медленно, с расстановкой съела тишина, - не страшно мне на пути! Их кожа словно медовые соты, а в душах тигрица рычит.
И если ты спросишь, куда я иду
Отвечу – туда же и ты:
За дорогою в след, в закат и рассвет,
За всем, что кровь горячит
За дорогою в след, в закат и рассвет,
За всем, что кровь горячит!

+1

8

Изрезанные щавелем каменные плиты холодили босы ноги, дул ветер. У поместья барона был садик внутренний, для гостей, общипанный корявыми ножницами в ржавчине и с фонтанчиком в ангелочках, и был буйный, дикий, переходящий в лес. У барона не хватало денег ухаживать и за примыкающим островком зелени, и потому Присцилла пряталась здесь. Дул ветер, Витольд распивал спиртное с приехавшим дядей, а она слонялась мимо разрушенной гранитовой беседки о четыре колонны, заламывала руки и выла.
Щиколотка цеплялась за крапиву жгучую, шла волдырями, Присцилла рвала, глаза щипало. Зачем, зачем фортуна колесом привела дорожку снова к цаплиному, мерзкому, грязному перу! Зачем он там сейчас, с дощатой Клеммой, отчего не здесь, отчего не с ней?
Пришлось хлопать себя по бокам, глазам, растирать ладошки, выть, выть и мерзнуть в хлопковой ночнушке. Присцилла нагло, бездумно сбежала по стволу ясеня, родственника деревянных панелей холла. Попинала шишки, подавила ежевику, распухла, раскраснелась и выла. Не слушались пальцы, не сгибались, не могли играть, ныло, что-то гвоздём вбивалось под рёбра, прибивало распластавшись, не позволяло уходить.
Нужно было забыться, но спать она не могла. Злая, злая сила, дух нечистый поселился в ней и мучает, крошит! Не верила она в Вечный Костёр и новиградские россказни, но лучше — гореть бы ей распятой в пламени еретиком, гореть и не видывать больше цаплино перо!

Она встречает Ильвин у моста близ Доль Блатанны, разломляет хлеб и укладывает козий сыр. Недалеко Понтар, условились уж в третий раз. Говорят о новостях, о чём-то таком, что ищут, больше, чем мысли, но меньше, чем судьба. Им хорошо, спокойно, в чём-то лучше.
Деревенька вдалеке дымится графитом, в салочки играют кметские детишки, Присцилла спевает новую, о дорогах и путях. Весь новый цикл у неё о поиске.
Ночью плачет.
Ильвин утирает ей глаза, расчёсывает пушнину, и говорит, что тот — не заслужил.
Не заслужил цираночкиных слёз.
И что коль встретит — проткнёт стрелой.
Приходится качать головой, и подходит духота лета, комары вовсю жужжат, скоро Белетэйн.
— Не понимаешь, — говорит она, — он... унёс... самое важное.
Felly yn wir, — говорит ей Ильвин, с нажимом и срываясь на шёпот. — Rhoi a mynd yn ôl um mo, - Ильвин крепко сжимет её руки,  держит, не желая отпускать, хуже — боясь. — Me voerle bob amser.
Присцилла вся свободна птицей — и в стогах, утыканных клеверами, под грубым мостом, им с Ильвин хорошо.
Но важное она не возвращает. Не под силу.

Крапива к утру не спадает волдырями, но от мази легче. Волосы Цираночка закладывает колоском, затем косой, после рыбьим хвостиком, чешет крендельками, булками и кулебяками, вьёт кудри, чешет, расплетает, мажет помаду, убирает, меряет платье, одно, второе, не знает, что надеть, и разбивает со спеху два стакана. Деревянных.
Присцилла выдыхает, разглаживает солому в позолоте, укладывает крупными вензелями, вновь переделывает под косу. Одевает белое, кипельное пеной, чтоб глаза болели, шапочку в ножках цыплят персиковую и крепит в косу васильки.
Свирепеет.
Колечко пьёт кровь из пальца, пьёт её саму, и если бы не... Если б не... Не свиделись, не мучалась бы доле!

— Жениться, значит, — тянет поэтесса, перекатывает словцо, шариком воска давит и чуть не сплёвывает. Барон серьёзен и воодушевлен.
— Замуж, деточка, замуж. Сын без ума будет, ручаюсь. Носить на руках. Сыновей родите. Петь будете, спевать, потом к Фольтесту мы вас... Слыхали из столицы, что ценят! Нам — земля, репутация, статус, вам — не сгниёте в яме. Вас обвиняют-то в серьезёных вещах! Мошенничество, финансовые махинации, ещё и целый профсоюз низушек не у дел остался. Сразу-то найдут, как вам отплатить!
А ей молчать, ей молча кушать и глотать, и грызть волос локон.
— Согласна, — приходится сказать.

Присцилла идёт бледной, отраженьем в водной глади, смеется разгульно, так, чтобы болел живот, вино не пьёт — жахнула четыре рюмки за шторой. У Клеммы вид, как у бордельной девки, в шелках алых, с декольте почти что чародейским, и баронесса охает и ахает, наблюдая. У Витольда масляное, оранжевое лицо, он целует, не боясь ранить, идёт плясать, свинопасом дрыгает под музыку, и отчего-то ей противно, и по локоть в масле, по шее в масле. Присцилла бьётся в прутьях и в шпиках, дырявит половицу каблучком, принимает поцелуи от неизвестных ей помещиков ранга низкого, устало сползает по лавке и прячется за нишей в стене. Поют чисто, пошло, так, как здесь и надо, и заплатят ему хорошо, она проверит, но не пойдёт. Не может. За локоток хватает её Клемма, навеселе, декольте теперь ещё ниже, и тащит в залу.
— Невестка! Спойте нам! — орёт она, и аплодируют все. Баронесса, сверкая фальшивками в перстнях, активно раздаёт слугам указания, подливает из кувшина лимонад и собирает сплетни. Присцилла чуть смущается, отнекивается, мол, отбирать пространство-то у мэтра?
— Я слышал, — говорит один виконт, — вы пели при дворе у короля Фольтеста. И он, и дочь его плакали. Спойте нам, сами хотим убедиться.
— Не так всё было, — отрицает Присцилла, но лютню ей ею уже несут, всучивают, сажают.
— Одну лишь песенку, а после — всё маэстро будет выступать! — и Клемма пожирает его драконом. Присцилле хорошо, ведь сердце — камень.

— Да будет так. Дамы и господа! — улыбка сводит скулы, и Лютика здесь нет, сидит спиной, — одна баллада от меня. Посль — мэтр. Охлька, подыграй на флейте.
Мальчонка, конюх юный, юркнул рядом. Играл сносно, подбирал на слух.
Рассиживаются гости, и слуги у окон стоят. Присцилла выдыхает, вступление затягивает дважды. Непонимающе начинаются смешки да переговоры — ну что за баллада, от которой рыдать, коль быстра, задорна и подвижна под танец?
— Легенда есть, что за много морей,
В океане остров лежит,
И на острове том, среди диких лесов,
Большая гора стоит,
На самой вершине, средь облаков,
Где ветры сдувают вмиг,
Чернее чёрной ночной темноты
Чёрный камень стоит.

И если в душе у тебя чёрно,
И страдаешь ты всегда,
Ты любишь её, а она тебя — нет,
И не будет любить никогда,
Иди скорей и руки сложи
На камень чёрный тот,
И вся чёрнота из души твоей
На камень тот перейдёт.

И Присцилла делает ошибку — оборачивается вполовину, и видит шапочку в сливах, и цапли перо, и глаза у барда, тёмные, страшыне, злые. И поёт, рассказывает, течёт, а в зале теперь — тишина.
И за это зал она ненавидит.

— И  долго у камня я стоял,
И страдал все сильней и сильней.
И вдруг я понял, что камень тот
Стал как будто белей.
И еле руки я оторвал,
И чувствую: боль не уйдёт.
Наверно слезами и горем злым
Переполнился камень тот.

Сидел я долго у камня того
А слезы текли по лицу.
А море шумело, и ветер крепчал,
И день подходил к концу…
А ты, а ты — всегда во мне,
Моей жизни печальный полет.
Вся боль и вся печаль о тебе
Лишь вместе со мной умрёт.

— Завидую я вам, — вздыхает дочь мельника, усаживаясь на мосту рядом. Брюхо у неё с бочку солоных огурцов, а сын графский, конечно, и не подумает заехать опять. Дочка мельника красива везде, только в оспе немного. Ребёнка не отдаст, а помогать и некому.
— Отчего ж? — вопрошает поэтессе, болтая пятками по воде, царапая о гальку.
— Вам спеть — и боль уйдёт! Вот пели вы, и тоска со мной жила, а перестали — улетела. Токмо вернётся, назавтрашне. А вы веселы, и вам идти просто в никуда, и не будет такого, что отберут частичку, вы ж этому, музыке принадлежите.
— Да, — помолчав, соглашается Цираночка, — вы правы. Бросали меня однажды, отболело.
— Ну! — пространно отзывается мельникова дочь, — я и говорю. А вот у меня, ах, что он обещал... Ты слушай, баба, коль пригодится! О любви-то говорю... не пройдёт...

— Легенда есть, что за много морей
В океане остров лежит.
И на острове том, среди диких лесов,
Большая гора стоит.
На самой вершине, средь облаков,
Где ветры сдувают вмиг,
Чернее чёрной ночной темноты
Чёрный камень стоит.

Аплодисменты оказались скупыми, резкими, баронесса обмахивала лицо веером. Нарасла неловкость.
— Мэтр! — попросила она. — Мы, пожалуй, пока без песен. Вы отдохните пока... Охлька, сыграй нам на флейтушке! Чтоб потопать можно было, похлопать!
Отложив лютню, Присцилла скрылась поскорей отсюда. Хватятся её не очень скоро, но вернуться стоит.
А пока что — блюдцем отломленным висит луна, испорчен праздник балладою, и она — одна.
И волдыри крапивы ай как икры щипят.

+1

9

Тесно, и ощущение тесноты - в этом душном поместье, в душной зале, в душном теле - преследует его и настигает, будто изголодавшийся хищник, и волочет по сухой траве, кровавый след тоски оставляя, и вгрызается беззубой пастью в грудь, пытаясь вырвать тупой кол, что вогнали туда взамен... украденного сердца. Да-да, не было его, и потому оно болело - пустота, ставшая разрастаться и поедать его изнутри.

Самое безопасное место средь всех них не было нужной, необходимой ему отдушиной. Он лежал на кровати, закинув руки за голову, разглядывал потолок, а вовсе не то, как нагая роскошная девица прихорашивается после безумства на простынях.
- Вы что-то задумчивы, мэтр, - проворковала тигрица, царапая его аккуратными ноготками по груди.
- Я… - он словно не замечал, моргнул, будто не здесь находясь. Затем все же посмотрел на шлюху, улыбнулся.
- Ты знаешь, что прекрасна, словно рассветное небо?
Она улыбалась, а потом склонилась к его губам.
- Та, кого вы зовете Присциллой?
Под рукой куртизанки он напрягся, но она все улыбалась.
- Не беспокойтесь, многие здесь забываются. Вельможи, короли, барды - все от чего-то бегут, и находят здесь спасение. Если хотите, я могу быть кем угодно - вашей королевой, музой, шлюхой или той самой Присциллой…
Лютик поднялся с кровати, мягко отказываясь от сладкого поцелуя, полного истомы забытья, иссушающего забвения. Она обнимает его, и на мгновение, краткое мгновение, пока он закрывает глаза, кажется ему, что от ее рук пахнет виноградом, а в ее голосе есть звонкие нотки, в которых никогда не угадаешь ее истинных эмоций.

Ее просят спеть. Лютик, пряча лицо, отворачивается, обращая взор на двор, к открытым окнам и дверям. Видеть ее в софитах, слышать ложь, коей она себя облепила, утянув половину его славы… словно возвращаться в те невинные часы, когда они были будто бы заговорщиками, игроками в некую лишь им двоим известную игру. Он сам не знал, почему в то мгновение, сидя у воды, не прогнал прочь светлоокую нахалку, а напротив, сочинил балладу и принял ответную. Почувствовал искру, которая вспыхивает внезапно и угасает стремительно? Но почему же искра эта, подобно падающей звезде, не иссякла, не потухла, не избавила их обоих от своего обжигающего касаяния?

Обмахивается веером, словно стоит неимоверная жара, но в Понт Ванисе в это время года жуткая сырость и пронзительные ветра. Лютик почтительно преклоняет колено.
- Скажите, мэтр. Вам, как человеку Искусства, как мужчине в расцвете сил, лет и прочих мужских талантов, о которых я, как и все при дворе, наслышаны, не составит труда ответить на мой вопрос, - неторопливым глубоким, грудным голосом вещает королева. - Как вам моя дочь?
Лютик вспоминает щуплую угловатую девочку с прыщиками замест груди, неуемный постельный голод и мечты о собственном мастерской - принцессе жутко нравится выпиливать деревянные игрушки, непременно лобзиком.
- Обворожительна и бесподобна, Ваше Сиятельство, - почтительно молвит, но королева отпускает смешок. Это может означать несогласие, а может и одобрение. Королева всегда вела себя весьма загадочно и непредсказуемо.
- Вы никогда не думали о должности придворного барда, мэтр? У вас всегда будет свой теплый угол и хлеб. Не придется искать места для зимовки, как не придется тащиться вслед за ведьмаком…
- Благодарю за предложение, Ваше Мудрейшество, - голос его не дрогнул ни в одном звуке, - но я предпочту отказаться.
Королева Зулейка помолчала, глядя на белое перо цапли.
- Скажите откровенно, мэтр, - она складывает веер и смотрит. - Вы ведь не любите Хелоизу?
- Не люблю, - честно отвечает, глядя в глаза королеве. - И увы, полюбить не сумею. Ваша прекрасная дочь…
- Останется моей дочерью, - твердо прерывает королева, но взгляд не отводит. Ей хочется спросить, и этот вопрос Лютик видит и ощущает - “кто та воровка, что украла игрушку у ее дочери, кто та нахалка, с чьим именем он засыпает на устах, и почему не принцесса околдовала его, а какая-то непонятная бродяжка?”.
Но Лютик молчит, и королеве Зулейке нечего ему предложить.
Понт Ванис холодило, но на душе было еще тоскливее.

С каждым словом вбивая гвоздь в его гроб, она словно хоронит его заживо, разрывая душу на мелкие клочки, не размениваясь на милосердие. Разве должно быть так больно? Разве такую боль он причинил? Или это все глупое бардовское мастерство - испить всю чашу горестей, до самого дна, без остатка? Собрать все сожаления, погрузиться в колодец слез по самую макушку?
Будь тот черный камень реальностью, он бы к нему припал. Но знал, что его камень, что в груди кровоточит, жаждет вовсе не черноты человеческой, а всего одного - единственного! - прикосновения. Возможно, взгляда, может, поцелуя, вероятно… Мысли цеплялись за память, и воспоминания всплывали, застилая глаза черной поволокой. Не мог смотреть на нее, но смотрел, и видел, как она вонзает ему в грудь кинжал, как поворачивает, обливаясь слезами. Это ли она хочет сказать ему, скрываясь за задорной песенкой? Это ли она пытается утаить, отводя взгляд и цепляясь за того, кого и человеком чести толком-то не обозвать?

Песня кончилась, и с ней кончилась веревка, державшая его вдали. Нельзя, нельзя так оставлять - им нужно поговорить. Она убежала, затерялась в толпе, и чем лучше него была сейчас? Такая же беглянка, столько же вины унося с собою.
- Что с вами, котичек? - заворковала Клемма, припав к плечу Лютика. Он открыл глаза и с блуждающей улыбкой посмотрел на девушку - на ее раскосые глаза, и левый был чуть меньше, и на ее курносый нос с некрасивыми веснушками, и на ее неровные зубы, и на чрезмерно пухлые губы для мелкого лица…
- Душно здесь, - беззаботно отшутился, взяв ее за плечи и быстро поцеловал в щеку. - Пока не ждут от меня новых исполнений, прогуляюсь куда на воздух.
На воздухе было много пьяных и не совсем трезвых, множество шуток и разговоров, взрывов смеха и плескания алкоголя. Лютик улыбался, всем зовущим отвечал помахиванием рукой и ловким жестом, означающим, что он подойдет попозже. Но не подойдет. Подумать, ему нужно было подумать, или хотя бы побыть в тишине. Да где ж тут есть тихий уголок, ежель все звенит, переливается, клокочет, готовясь к дрянной свадебке петуха и кукушки?!
Недолог был век его злобствованию, потому как дернуло что-то посмотреть вверх, увидеть мельком светлый волос на одном из балкончиков. Бард остановился, накрыл шапочку ладонью, ожидая повторения. Но никто на балконе том не появлялся, никто не стремился поманить рукой, никто его там не ждал.
“Пан или пропал”, - думал Лютик, - “все или ничего. Или найду, или кости переломаю - а, была ни была!”.
Двигали им чувства, двигало им бешено содрогающее грудь и мысли сердце, которое жаждало или ответов, или возвращения всего и вся в свое русло всего по одному щелчку пальцев. Но нельзя все вернуть “как раньше”, нельзя исправить ошибки былого. Зато можно наделать новых… или попытаться не повторять прошлых.
Плющ, увивающий стену дома, жегся и обещал волдыри, от которых он не сможет играть. Впрочем, враки - сможет, но каждое движение будет сродни срыванию кожи наживую. Судорожно выдохнув, он закинул голову вверх. Снова промелькнуло нечто светлое - издевается она, что ли?!
Сунул шапочку в рубаху, волосы пригладил, в плющ вцепился - растение мигом защипло пальцы. Но бард бывалый в вопросах балконных вылазок, и потому стремительно взлетел вверх, даже не заметив, как на ладонях вскипели первые предвестники жгучей боли - красные пятнышки. Вцепился пальцами за мраморные перила, подтянулся, лихо вскочил и, перекинув ногу, уселся на перила, словно всегда тут сидел.
Лицо было безмятежным и невинным, и лишь глубокое дыхание, почти не сбившееся, свидетельствовало о том, каков спектр эмоций и мыслей испытал он, пока лез.
- Присцилла? - позвал он, вглядываясь в темную комнату - дверь была распахнута. Так и хотел добавить “хватит убегать и прятаться! У меня руки все в волдырях. Ежели не выйдешь, придется рассказать о твоей неполной верности этому… шкафу!”. Но Лютик смолчал, восседая на перилах балконных, как лихой всадник в ожидании дамы своего… камушка в груди.

+1

10

Славою златоволосая сказательница обзавелась определённой, ибо дороги, тракты и покошенные прокопченные сбитые углы трактиров учили большему, нежель лекции оксенфуртские. Нет, супротив лекций Присцилла не имела ничегошеньки, наоборот, но там не учили, скажем так, оригинальности, а всяк оригинальность истекает из того отклика слушателей, их ответа, который нужно определить, самому вырыть и подметить. Была, например, у неё знакомая девица по имени Сахарок, и Сахарок о том пела — о любви сладко-приторной, о приплясках на настилах, о зефирно-пастилочных чувствах.  И ведь Сахарок, сколь безвкусной не казалась она оксенфуртским профессорам, была востребованной донельзя. Как случалась ярмарка аль свадьба — сразу звали. И несла она радость, тщеславие и дурман мучного не кметам, но горожанам и ремесленникам. Был у неё и другой знакомый, знавали Когтём, и Коготь пел на кораблях и скеллигских драккарах, обитал у скал в приморских рыбных портах, и у него не бывало кусочков о жизни настоящей, людям близкой и понятной, только далёкие плавания на восток и от запада, сражения с чудищами из пучин и закалённой стали.
Но Присцилла в нише находилась другой. Присцилла спевала иронично и пронзительно, как в анализе трубадурства нового времени напишет нильфгаардский критик Саддыр Кенрог аэп Кенгель дэп Маддыр. Редко какие тонкие тексты не были положены на музыку сатирически-восторженную, а события сердцу милые не на тягучую плавучесть. И эффект всегда получался разным, смотреть надо было на аудиторию.
Присцилла посмотрела — и пошла супротив их всех. То, пропетое, оказалось слишком понятным и ключевым, и под лопатки, но непонятнее всего — барду с перышком цапли.

Но щипала крапива, лопались волдыри, и, избрав укромной комнатёнкой нечто вроде пародии на библиотеку, три пыльных шкафа со скреплёнными бечёвкой кулинарными рецептами и песенниками из храмов Вечного Огня, ей удалось заняться обработкой. Физическая боль отрезвляла и спасала от прожжённой жерлами изнанки, от заправленного раскалённой кочергой и ядовитой ртутью яда, льющегося внутрь без остановки.  Сковывало,  парализовало, убивало.

И тогда...

Присцилла задела пальцем волдырь и взвыла. Нет, никаких глубоких мыслей и воспоминаний! Прошлое! От любви надо светлое брать, сплетать двойноузловым фриволите и оставлять воротником в сундуке с замком в цепях. Было, отболело и прошло.
Чёрный агат в дыре меж лёгкими болел сильнее волдырей. Цираночка зажгла свечу — и ветер из разбитых кракелюрных витражей огонёк задул. Снова зажгла — и снова раздулись грязные холщовые занавески хлопка, затрепетали крыльями голубка, и свеча погасла вновь. Начинало раздражать. Присцилла вышла на балкон, посмотрела скорбно на увитый крошенный кирпич плющом, хмыкнула. Чернильное небо разводами клякс капало мутным дождём, и были звезды, много-много звёзд, патокой. Свеча погасла совсем. Разозлившись в конец — человек Искусства, видите ли, страдает за благое дело, за просвещение масс, а ему и света не дают! — Цираночка отправилась вглубь, разворошила два стола, выронила баночку с мазью и набор носовых платков в кружавчиках (произведение искусства от баронессы), потеряла свечку и...

Если бы спросили её, как он звучит — и посоветовались на тему метафор с лютней, оставалось лишь пожать плечами.
Он звучал снежным ураганом, колол сначала, и таял после ватой.

— Дражайший мой кузен двоюродный по троюродной бабке, — невозмутимо, исполненная достоинством и истекающими горечью губами, приветствовала Присцилла родственничка, — как поживаете, милсдарь?
Не то чтобы для неё не совершали жестов красивых, широких. Один бастард при дворе, не будем называть имён, усыпал для неё всю площадь розами алых цветов и белых, жёлтых и лиловых, и под утро её ждали миллионы бутонов. Ещё один склепал скульптуру из дерева, огранил выкорчеванный ствол реданского дуба в статую сирены. Кто-то задаривал духами, офирскими фруктами, кто-то грозил построить башню и спрятать там, но, конечно, редко исполнял намерение, обладая женой, двумя любовницами и выродком птенцов.
Но никто и никогда ещё так нагло, по-хамски, с мерзостной улыбочкой на ротике (выбить б зубы грифом!) не залезал для неё на балкон по жгучему плющу, портя свой самый главный инструмент и заработок. Лютик (и в свои-то немальчишеские года!) залез.
И от этого скулы у неё почти покрывались пунцовым, как у девчушки маленькой, которой и была.

Присцилла собиралась указать на дверь, как под выступом заслышался голос баронета.
— Молчи! И слова не пикай, или сброшу! — в мгновение ока бардесса сдёрнула барда в лицеприятной позе с перил на плиты, за воротничок утянула на пол и ладошкой пресекла поток речей, ограничивая мычанием. Ох, и щетинист был, кололся...
— Лебёдушка, царица каррера... — хныкал баронет.
— Молчи, дурень старый! — послышался шлепок и ох баронета Францишед-Кроберт Ныльского. — Хочешь, чтоб обоих в шпионаже уличили?! Аль в мятеже? Хуже, в заговоре об убийстве обвинят! Ууу, молчи.
Присцилла отпустила Лютика, и задрожала. В темноте, под духотой июньской ночи, он дышал тяжело, знакомо, совсем рядом. Она извернула шею, но никто не выходил. Вдалеке начался сбор, гремели дощечки первого этажа. Пошли пляски под руку и вприпрыжку. Телега приволокла ещё бочонков с вином. Ухали совы.
Присцилла попадаться на глаза будущему зятю не могла. Баронет, безусловно, как инициатор союза, в его чистоту не верил, а в любовь живущую доле ночи для зачатия наследников — тем паче, но не до свадьбы же ей марать себя! И так по шею в заговорах, куда бежать, куда деваться...
— Руку дай, — прошипела поэтесса. Сначала, чуть подобрав полы, помазала себе лодыжки с икрами, обмотала. Головку специально отклонила в бок, чтоб на Лютика глаз не попадал. 

Тёплыми они были, руки, мозолистыми, с ободранной кожей, шрамами и прожилками, и где-то вены выпирали болезненно, сияя покоцанным изумрудом, а крепкие, умелые пальцы покоились расслабленными, измотавшимися. Присцилле очень хотелось разорвать до мясца подушечки, прокусить, сделать больно, но втирала мазь она невесомо, нежно гладя, по линиям жизни и судьбы  — хироманткой не была, но таким рукам наверняка пророчили блеск и роскошь. Не одиночество.
Под балконом происходило нечто непотребное, со стонами и ахами, а они и внутрь уйти не могли — слишком близко, услышат шорох, скрип дверцы и хлопок окна.
Лютик залез ради неё на балкон, заслужил гораздо больше страданий, но она обмазала обе руки, обмотала носовым платком в кружавчиках и демонстративно отсела на пять шагов.
Агат чернюшечный ныл, трещал, отпадал краской. Ей показалось, что Лютик наклонился, и мазанул кончиком носа по макушке, и надо было...
— Любушка моя, — заныл баронет. Присцилла выглянула снова и наконец разглядела лысую сковородку-макушку, колобка-хозяина и тонкую, изогнутую вопросом бабу в разноцветных тряпках. — Будешь царицей Каррераса. Только эту старую каргу я...
— Тшшш! — прошипела баба, высвобождая перси, — пошли-ка, народ авось пройдёт, заметит. Свинтусик, зверюга ненасытный... — взвизгнула и убежала, а баронет — за ней.

Присцилла встала аккуратно, отряхнула складки и, вполоборота спиной, указала на дверь.
— Вечерочка вам чудесного, кузен! Можете идти.
Грудь стягивало бинтом, щипала мазь, а голова шла кругом. Пахло от него не корицей, не апельсинами, а чем-то таким, знаете... простым совершенно, но изысканным.
Яблоками пахло.

+1

11

Горели ладони, но ничто не могло сравниться с тем жаром, который снедал все внутри него. Он видел ее в полумраке, в тенях и декорациях, которые бы отринуть и позабыть, остаться только наедине, без предысторий, прологов и прелюдей. Он так жаждал поговорить с ней, что, увидев, совершенно позабыл, о чем же так хотел вести беседы.
- Да... - красноречиво протянул Лютик, вовсе не замявшись и лютость словесную свою не растеряв, а попросту не знал, как иголки эти, окружавшие ее крепостью неприступной, обойти, - как видишь.
Язык не поворачивался звать ее кузиной, поддерживать эту глупую шутку, которая все чаще обращалась для окружающих в правду. Ведь так и было: никто не видел конкурента в нем, как и конкурентки - в ней, если их связывали родственные узы, пусть и родственности этой сам бард гроша ломаного не дал. Разве что родственность душ...
- Цираночка, - позвал он, протянув руку, почти решив войти в комнату, почти расхрабрившись и подобрав слова, как тут она сама к нему устремилась. Но вместо того, чтобы пасть в его объятия, забиться пойманной в сети рыбонькой, хрупкий соловьиным клювиком ломаясь о истерзанные плющом ядовитым его пальцы, она взяла и... сдернула его на пол! Вот егоза! И ведь как хорошо, что он с равновесием, гравитацией и прочими земными науками был дружен, потому и осел весьма себе изящно, правда, возмущение на его лице было написано четкими да щедрыми мазками. А чтобы он не возмущался, прикрыла ладонью его губы.

Веяло от нее травой луговой, тянуло почему-то ежевикой и чем-то резким, словно мазью какой. Он молчал, глядя на ее искаженное недовольством личико, молчал, вдыхая этот аромат, вдыхая ее образ, запоминая каждую деталь. Забыл уже, как прокладывается умилительная складочка меж бровей, если хмурится, забыл, как стискивает губки, и щечки незатейливо да неумышленно чуть раздувает, совершенно сего не замечая. Забыл и то, как нежны ее руки, и как тонки пальчики. Вовсе позабыл, как хорошо на ней сидит любое платье, как хрупкий стан перехватывает лента пояса, и как сверкают мягким переливчатым золотом ее прекрасные волосы, как вздымается часто грудь, пока страх частым дыханием отплясывает польку по мыслям. А глаза... про них он мог бы написать целую плеяду баллад, сложить стихов на три жизни вперед.
На мгновение ему стало легче.

- Где успела волдырей нахватать? Крапивные? - тихо прошелестел голос, подрагивая озабоченностью, и вовсе не напускной. Она, конечно, не ответила - извазюкала мазью, которой ему, небось, и лицо вымазала, потребовала руку показать. И он не смог бороться, хотя мог. Но не хотел, и потому не мог. Он словно оробел, вновь рядом с ней оказавшись; и захотелось потянуться к ней, наплевав на руки, на агонию, что приносит даже легчайшее к ним прикосновение... Но он сидел, смотрел и ждал, пока акт сострадания с ее стороны закончится. Она была нежна, хоть не должна, она была ласкова, хоть не обязана. Он видел, ощущал и чувствовал, как клокочет ее злоба, как обида хлещет бушующем морем по брегу сомнений, и своя злость как-то разошлась, растворилась. Проклятье его - чувствовать других, как себя, а ее он чувствовал лучше всех.

Он потянулся к ней, чтобы уткнуться носом в волосы, чтобы обнять и прошептать десятки, сотни и тысячи слов извинений, чтобы рассказать ей, как он глуп, как юн и дурен, как труслив и как слаб, и что она, определенно, заслуживает куда лучшего. И чтобы зла на него не держала, и не держала его вовсе, ведь ее душа светла, и светлой обязана оставаться. Без черноты камня, что в его груди остался.
Но она поднялась, отошла, указала на дверь. Иллюзия пропала, осыпалась мелким снежком на пустыню, оставленную после краткого мига, который показался ему прекрасной и желанной вечностью.
Захотелось позвать ее, чтобы взглянула, чтобы вернула в свой взор немного того чуда, что меж ними было. Было ведь, ему не показалось? Но она была неукротима и неумолима, а ему не хотелось уходить. Не хотелось следовать правилам приличия, всем этим "ежель любишь - отпусти и забудь". Не мог он отпустить, не хотел и не желал! И раз забыть за столько лет не сумел, то не сумеет боле никогда.

Поднялся с пола, отряхнул штаны, пару шагов сделал вперед. Но в следующий шаг он был ловок и быстр, что выдавало его замысел с головой, и все же не позволяло пресечь исполнение; подхватил ее, обнял и губами ее уста накрыл в настойчивом, жадном и неистовом поцелуе, от которого все внутри заныло, завибрировало, застучало и забилось в конвульсиях. Истосковался он по этим губам, и даже этот неловкий, словно бы украденный поцелуй, показался ему самой великой драгоценностью, которую он только мог умыкнуть у судьбы.

+1

12

Создавалось впечатление, что-де резвая и живая мысль каждая за вечер нынчешний начинаться будет с «не первым был он» и заканчиваться «но единственным». Лютик действительно был не первым жарким негодяем, распутником, профессиональным бабником и кривеньким таким бренчалой, и не последним в мире — поцелуи жаркие, страстные, великолепные, требующие выдать плоть безгрешную аль озорствами умудрённую, все их знали, все с ними сталкивались.
Но Лютик требовал от неё другого — Лютик просил догола содрать кожицу, до костей, и дальше, до того синего пламени вдохновения, требовал не на ночь отдаться, а стать принадлежащей навек.
Так и не понял, что давнешёнько унёс, забрал самое важное?
Пожалуй, женщина любая мечтала о таком — красивый бард, красивая ночь, красивая луна, балкон красивый, драматизм и литературность зашкаливает, и Присцилла исписала бы три паперти, десять од и одну сложила былину на общественно-политический сюжет о распрях кланов, да только на месте той самой женщины оказалась она сама.

Ах, и горяч же был он, и настырен, и неумолим — и терялась она в шелковичных прядках волос, и кружилась голова, и всё он делал правильно, верно, жадно, будто не хватало её всё эти годы — и делал так, как хотела бы всякая, и касался он её не робко, не опасливо, как Витольд, но вчетверо настоящей и, кхм, эмоциональней.
Присцилла, в общем-то, забылась, не столько к себе привлекая, сколь не противясь и поддаваясь, подминаясь, вылепляясь глиняной фигуркой.
Только проблема заключалась в другом — была она женщиной не каждой, а обручённой, с потенциальной двойней в животе  (как считало всё поместье), замешанностью в криминальных перепетериях финансовых счетов на низушеских банковских счетах и поэтессой слова.
И потому Присцилла поступила как любая благоразумная, ответственная и верная женщина. Лютика она укусила.

Действие казалось логичным со всех сторон. Не могла сдвинуть скалу она, возвышающуюся над головкой, и упираться в грудь не могла, поскольку перплетены пальцы были в чашу, и вырваться не могла, крепко уж держал, и прекратить поцелуй тоже, по неозвученным причинам.
Укусила не до крови, до пары капелек, не больно прытко, чуть снаружи и изнутри — опухнет коль списать можно будет на собственные причуды, но с достаточной силой, дабы разорвать вытягивание из неё последних остатков самостоятельности.
— Кузен, — дыхание сбивалось и вибрировало диезной гаммой, падало и вновь путалось, — Лютик, фа диез мне в минор. Неужто так и не понял ты? Обида  моя не в любви к тебе! Не любила я тебя! Не люблю! — кого убеждала она в большей мере, оставалось загадкой, — не в этом дело! Урок ты ценный мне преподал, учёный, и расширился мой репертуар возмутительно плодотворно, и на этом, василечёк мой, конец. Завтра, сестра женихова требует тебя на примерке платьев, ты посмотришь, покиваешь перышком, поможешь выбрать ткань и фасон, поздравишь на свадьбе песнею крылатой, и уйдёшь. Оставишь в прошлом. В прошлом всё! У меня теперь жизнь новая, и когда угомонишься ты, можем вновь дружить и спевать дуэты, а до тех пор — прочь!
Тараторила Цираночка, торопилась, сбивалась и шептала чаще, нежели чем говорила, в глаза смотрела изредка, и то, из-под ресниц.
И кололся агат, и холодел. Было очень крепко округ шеи.

А дело и не в свадьбе было, начистоту уж. Видывала она однажды пару, где невесте противен был всякий, кто не моряк её, но моряк нашёл другую в незнакомом порту, и сын кузнеца на коленях умолял ревущую невесту быть рядом, постараться полюбить. И через год вернулась Присцилла — были детки и улыбки, только смерть какая в зрачках у матушки новой, но много ль надо в этой жизни?
Присцилла хотела театр.

А получила ночь, балкон и ощипленного барда. И себя в клетке.
— Отпусти, — прошипела она, глотая непролитые слёзы. — Не мучай обоих.

+1

13

Руки талию сжимали, линию не изучая. но держа в своем плену; жалила боль чуткие пальцы, но от опрокинутой жаровни, обдавшей горячими углями, боль та приглушалась. Что хотел он доказать сим поцелуем, что умеет целоваться? Так вот, умеет, и доказательством было, что его не сразу отпихнули, да и отпихивать не собирались. Но вовсе не доказательство... ан нет, именно оно. Желал бард уяснить для себя: догорели ли чувства, оставшиеся на самом донышке, жжется ли там что да свербит, или истлело, и следует ему покинуть залу в ореоле славы, но никак не любви, от которой он так бежал старательно все годы?

И тут на губах заиграла кровь, а боль вспыхнула предательской пульсацией в губе. Кусается, зараза!
- Ай! - не возмущенно, но удивленно выдохнул, одной рукой коснувшись губы, но другой все еще держа. Давнишний он да обученный, знает все эти уловки, и знает, как их пресекать. Не хотелось держать ему сию жар-птицу в плену своих прихотей, но разве же не заслужил он хоть краткого разговора? А она, вот, пожалте, кусается. Но зато заговорила - часто-часто, быстро-быстро, словно боясь, что пауза его не остановит, что вновь посягнет на будущую невесту, но еще не жену, на беременную женщину, но еще не мать. Впрочем, чего греха таить - мог покуситься, ибо, хоть и куснула, но отталкивать не спешила.
Но каждое слово - ножом по сердцу. Так разве ж камень в бардовской груди?

- Так для тебя то был просто урок? - вспыхнул гнев в его глазах, словно он услышал некую дичь несусветную, но на самом деле за тихой яростью, рокочущей в мелодичном полушепоте, скрывая боль от ран кровоточащих, что слова ее наделали. - Видать, и впрямь не понял. Я-то думал, что уберегу тебя от любви к себе, потому что я не смог. Зарекался, убегал и скрывался, но увидел тебя и...
Он пытался криво улыбнуться, так пытался, что усмехнулся с отчаянной грустью. Не голова нынче думала, а сердце, и дров ломал, и ошибок новых лепил, да таких, что на цельный эпос хватит. Хорошо, хоть полумрак скрывал блеск его глаз, аль нет?

Крепко ее к себе прижал, обнимая, чувствуя, как сжалась она вся, как хочет ударить, оскорбить или, чего страшиться, убить. Обнимал, сжимал и знал, что сердце его будет теперь не болеть, но ныть, потому что дурак он, старый дурак, который бежал два года, чтобы соврать, как она ему безразлична.
- Теперь и ты урок мне преподала, - коснулся губами ее макушки, оставляя ласковый, нежный и трепетный поцелуй на златых кудрях, освобождая из плена, отводя взгляд. - Как скажешь, кузина. Сыграю я последний концерт для тебя, но после не желаю видеть. Сиди в своей избушке на бычьих ножках, расти пухлых отпрысков и живи серой жизнью, в коей все дни - на одно лицо. Ты ведь этого хотела, как я посмотрю.
Руки-то он опустил, но не смел отойти от нее. Да и как отойти, если аромат ее... Но Лютик сделал шаг назад, шаг в сторону, словно некий танец, ему одному известный. Отошел и поднял голову, резко вздернув подбородок.
- Но скажешь слово, и я останусь. Я помогу тебе выпутаться из этой паутины. Не верую я, что ты добровольно согласилась, Присцилла. Я видел, как бардессы тебя постарше соглашались на это семейное рабство, но ты?
Смотрел пристально, внимательно, в самую душу. Молчал, ибо ждал ее решения. А ладони зудели, ныли и болели, но он их почти не ощущал.

+1

14

Клокотала ярость бронзовым маятником, лихорадкой сотрясалось тельце, каруселью шёл обшарпанный балкон в сером кирпиче и ядовитых лианах, и Присцилла не верила своим ушам, глазами и такту. Стоя перед ней, в идиотском аляпистом комбинезончике, маэстро Лютик, соблазнивший и ушедший под утро без записки, ушедший от той, которая ничего бы не попросила взамен и рассталась на добром слове и дружественном поцелуе, играл в страдальца. Ну конечно! Конечно же он собирался спасти её хрустальную душонку от любви к себе, безусловно это был продуманный план! Бывало разве по-другому?! Мэтр Лютик все месяцы только и беспокоился, о благополучии Цираночки и её тонкой музыкальной организации восприятия мира!

— Ты смеешь говорить мне в лицо это? Смеешь упрекать? Ты смеешь прятаться за пустыми, жалкими словцами? Ты... ты... Да ты... свинопас рогатый, дегтём опалённый, чтоб тебе одни косточки обглоданные бросали взамест монет! Да что б тебя сравнивали с... с... Петушком треклятым! Чтоб он популярнее тебя стал! Чтобы Розенштабль де Прю про тебя разгромный четырёхтомник написал! Да ты...
На сим поток лавы закончился. Присцилла вся горела, ужасаясь злобе слов и страшности проклятий. Да разве ж не сам он начал, не сам ли пошёл в разгон? Говорить оставалось поздно.
— Страдаешь тут, стоишь! Да будет известно тебе, что не хочу я взамуж, не хочу по расчёту! — и топнула ножкой, раз, второй. — Ненавижу их всех! И нет жизни в животике у меня, но придётся, сколь некуда бежать мне, прятаться негде, а тут, у баронета, иммунитет у меня! Не могу уйти, а потому ждёт меня жизнь в переднике и на кухне, выращивать рябину буду, мухоморы собирать, супы варить и коврики выбивать, и всё... моя вина же всё!
Слеза скатилась только раз, может, и второй. Плакала Присцилла от безысходности, от ведьминого круга, куда рвалась — чащоба проступала, закрывала свет, гнала назад, в самые расщелины, ко тьме.
Не доехать ей до Зериккании, не спевать там...

Отвернувшись и утерев сухую воду, лицо растерев, она задышала часто-часто. Агат под рёбрами плясал похоронную, несли её талант и светлое будущее.
— Они ушли, — столь быстро ж обернувшись, будто б сделав шаг вперёд, выдохнула паром молочным златовласка, — ушли все, никого у меня не осталось на белом свете. Одна я. Подсобишь — буду благодарна.
Что-то укололо глаза вновь, капнуло на юбку, и Присцилла стыдливо макушку наклонила. Если ей пожелали критики де Прю — отломала б гриф и скрылась в дымке розового заката.
Её ждали колыбельки и супы из мухоморов.

+1

15

Она была прекрасна даже в своих обличительно-гневных речах; она бушевала синевой моря, ударяла словами волн о скалы, пыталась сдвинуть своим неистовым негодованием горы, раздувала ноздри своего очаровательного носика и была права почти во всем. Лютик старался не смотреть, не восхищаться ей даже сейчас, когда почти оторвал, отрезал последнюю ниточку, что тянулась от сердца к сердцу, но не смог. И никогда бы не смог, потому что сердце жаждало страдать вечность, ибо она того заслуживает.
Но чем боле говорила она, тем боле он... расцветал? Оживал? Не знал Лютик, что с ним творилось, но жгучая, отравляющая ее душу правда, изливающаяся в мироздание горькими словами, наполняла его смыслом, воодушевлением, о котором он почти забыл после того, как последний раз видел умиротворенное бледное личико Эсси, замершее в посмертной маске. Он словно и не слышал всех тех ее угроз и проклятий, ведь это было такими глупостями для той, что вот-вот станет замужней дамой, для коей все ходы да выходы в свет бардовский да менестрельский будет открыты исключительно как для созерцательницы да слушательницы. И она это понимала, и от того горше становилось им обоим.
И все же слезы ее - настоящие, не надуманные, искренние - ранили душу пуще всяких слов. Лютик стоял, старательно сдерживая ответную скорбь, которой обуяло его сердце, жаждущее утереть эти горячие слезы, обнять и утешить, ибо не мог он смотреть на ее страдания. Она говорила и говорила, растворялась в горе своем, совсем не замечая, как он приближается, как он тянет руку к щеке, нежно утирая мокроту, что она сама не утерла.
- Остался я. И останусь, коли не прогонишь, - горько усмехнулся, и руки его дрожали, ибо вновь тянуло заключить ее в свои объятия, запереть там и не отпускать, и все внутри трепетало от предвкушения, что он может вырвать ее из круговорота этого, что разорвать сумеет порочный круг, что она станет его... Какие громкие слова, какие дурные мысли. Самому от них стало страшно, и потому остудило пыл, потому охладило горячее сердце, позволив думать голове.
А голова мигом подбросила разговоры о выкупе невестушки. Раз нет никого у Присциллы - вряд ли смысл ей есть врать - то кому же бараны отошли? Темнит баронет, темнит вся эта семья.
- Присцилла, послушай меня, внемли. Я заслужил все твои слова, все обвинения и обиды. Я готов выдержать любую пытку, кою ты для меня придумаешь, и готов помочь без твоих благодарностей. Не желаю видеть тебя в клетке этой золоченной, из дрянной стали выделанной, не желаю видеть твоих горьких слез. Ты заслуживаешь другого, совершенно иного, и я хочу помочь тебе этого достичь.
Его ладони сжимаются на ее плечах - нежно и ласково, а губы растекаются медовой утешительной улыбкой.
- Расскажи мне, как ты попала в этот переплет. Расскажи без прикрас и выдумок, ведь я желаю тебе только добра, хоть ты и вольна считать иначе. Я не могу заслужить твоего прощения, я не могу исправить прошлое, но позволь помочь в настоящем.

+1

16

Ах, как он был ей ненавистен в этот миг, каким ребячливым казался, несуразным и неподходящим и грозящемуся свалиться в мармеладную траву балкону, и розоватым окорябанным волдырям, и небу чернильно-чернильному над головой, и на общее горе. Люди так видят — и видеть хотят — нелюди понимают еда ли лучше — что у менестрелей, превращающих в хронику бытовое, сизое в крапинку, есть что-то такое вечное, нескончаемое, крылатое вдохновение, и перебиваясь от одного трактирщика к другому, от Белетэйна к ярмарочным дням аэдирнских ремесленников, не сковывает их в цепи такое земное, человеческое, и выше они на целое перо. И мудрее.
Стоя тут, греясь в чужих касаниях, вздыхая часто-часто, сравнивая каждый угол, как ни поверни, лица Лютика с самыми несовершенными вещами в мире, подмечая неровности и капельки сажи, Присцилле как никогда хотелось того простого самого, человеческого. Чтобы каши в мухоморах и супы, просто...
— Знаешь, Лютик, — пробормотала она, накрывая чужие ладони своими, сцепляя их нерушимой клятвой, — мы будем отличными... друзьями. Кузенами. Просто великолепными.
И в этот миг ненавистен ей Лютик был боле, и в то же время — мил. Друзья. Замечательное слово. Друзья из них получатся наиочаровательнейшие. Дуэт.

— Но прежде чем помогать, — предварила она восклики, оханья и необдуманные действия, — хочу чтобы ты знал. Я не какая-то там княжна в беде! У меня всё под контролём и схвачено.
И повела за собой, уводя с злобного, ветрами северо-западно продуваемого балкона, во тьму и заплесневелость эфемерную карикатурного храма знаний.

— Лютик, подвинься, в затылок дышишь.
Уселась она на стол о трёх ножках, покрытый пылью в сантиметров пять, отвела прядки и прищурилась. Луна светила тускло, и грязное стекло отказывалось свет пропускать, свечек она не нашла, и чтобы хоть сколько-то нибудь различать мимику собеседника, приходилось наклониться чересчур близко.
— Подвинься же! — но не настолько же? Повздыхав, скривившись в гримасе от безвкусной, вульгарной музыки с бубнами и плохим флейтистом внизу, пьяных распеваний кметской на сбор урожаев и прочих прелестей светлого будущего, она заторопилась, сбиваясь с пути, где-то соблюдая плавучесть и гармонию рассказа, а где-то разрывая волокнами и картинка размывалась.
— Было дело значит так. Окромя двух месяцев назад поехала я в Каррерас, ибо контракт получила на половину месяца в заведении тутошним, сезон гуляний, свадеб, венчаний. Проходили дни спокойно да тихо, городок каких океан, не было ничего примечательного, только на празднестве одном познакомилась я с двумя молодыми людьми. Один был жилист и суховат, деловой, спешил вечно и с пенсне, а второй колобком катался и мог за раз пять черничных пирогов умять. С господами завязался у нас разговоров пренепреятнейший — в давнишние времена три четверти земель принадлежали графу Кенгерсольскому, прозванному Бурундучком, или Дятликом, не помню. Бурундучок-Дятлик помешался на любви к одной виконтессе...  Не дыши в ухо. Щекотно. Сошёл с ума, значит, от горя — она его осмеяла, окрестила прозвищем и отправилась авось, а после ещё и попыталась сбежать с конюхом и заодно у отца казну обокрасть и две повозки. Ну и отравить малого старенького. Конюха того не видывали боле, а виконтессу отдали в замужья кузнецу и сослали прочь. Бил и колол, покуда не приехал Бурундучок и не забрал к себе, только покуда он искал, земли пришли в упадок. Приехал с невестою новой и вскоре скоропостижно счастливо скончался. И вдова немедля закатила... Нет, не двигайся, поближе будь. Скандал закатила, что земли её, но наследника у графа не было, и вдову заподозрили в неладном. Через дня два уж не было её тут, а земля графская осталась, вроде как королю отошла, только бесплодная и неоприходованная, больше благоустраивать нужно было, нежели чем пользы принесла. Я не плачу... не вытирай... только чуть-чуть разве что...  Кхм, ладно. Земля осталась пустовать, и в итоге обрела статус номинальный, навродь как общегородской. И собирались господа, которых я встретила, народ образовывать. И я поняла, что это мой красный снегирёк счастья! И рассказала про театр... Каким он будет, как будем показывать не комедии, но про жизнь настоящую, сатиру, как будет там свобода слова и принятия. И не будет вражды, и...  — глаза у Цираночки загорели, а потом зарыдала она, уткнувшись носом в кафтан Лютика. — Не говори, что дура я! И ведь дело в том, что баронет откуда-то знал про моего двухлетнего сыночка, и знал что...  Да шучу я, не бледней же так! Это я от горя смехуюсь... что дура... дура я... Знаю, нельзя давать им было сбережения свои, а накопилось у меня... пятьсот оренов. Нельзя! Но я дала! И помогла устроить сбор средств... И благотворительный... А на следующий день их не было уже, и денег городских не было и людских, и оказалось, что земля та — собственность частная, а там костры развели, и оно — супротив закона... И когда я уже почти в яме была, то ко мне пришёл баронет и предложил...  Поднять статус... Наследников... Лютик, какая же я глупая!

Рыдать Присцилла перестала, утёрлась рукавом и чуточку захлюпала. Вот так и было всё, так и произошло, только не договорила она, что втайне надеялась-мечтала — коль будет театр, станет известным, и посетят его всякие деятели искусства, и он посетит, и в самый разгар сезона сможет она показать небольшую такую пантомиму о барде с цаплиным пером и забыть навсегда.
Но не забыла, а сидела здесь, с хорошим другом.
— И раз уж я позволила тебе помогать себе, — прежний оптимизм вернулся ненадолго, окреп голос, — у меня одно условие. Хочу знать... твоё настоящее имя. Полное.
Шум начал то ли затихать, то ли нарастать — чтобы слышать друг друга и видеть, приходилось наклоняться близко.

+1

17

Друзья.
Кузены, значит.
Мир не рухнул, но содрогнулся. Не упало небо на его плечи, но обрушились побелкой облака. Не пересохли реки молочные, но кисель скис и разбух. И чувствовал Лютик, как потрескалась душа, как паутиной трещин изошлось сердце, как все от слов, будто ударов меча, вмиг обернулось хрустальными осколками, и полетело, ссыпавшись, в бездну пустоты. Нет ничего хуже любви безответной, говорили люди мудрые, но ничего нет хуже, когда тебя замест несостоявшегося возлюбленного считают другом.
И тут Лютик пожалел, что не навернулся он, пока лез на балкон, что не упал да не сломал себе шею. Быть мертвым было куда проще, чем быть живым, чем осознавать, как близка и недосягаема та женщина, ради которой он был готов...
- Как скажешь, - смиренно и потухше произнес, не благодаря, а вопреки не став буянить, не став метать мебель в стены, не став прижигать словами обидными. Казалось, что большинство эмоций, чувств и чаяний он похоронил где-то там, под Вызимой, у речки, на полянке, покрытой ромашками да васильками; в могиле, кою забрасывал собственными руками.
Говорила она, что под контролем все, но Лютик с сомнением разглядывал ее затылок, даже не успев толком хмыкнуть и пожурить: конечно же, все, до мелочей, до каждого шажочка! Именно поэтому она рыдала всего пару мгновений назад, именно поэтому во взгляде ее виднелся приговор к смерти, коей была жизнь замужняя. Не смотрит смертником юная дева, коли все у нее "под контролем", не плачется она в жилетку тому, кому ладони с лаской мазью растирает.
- Куда подвинуться, ни зги не видно.
Он тоже был горазд ворчать и возмущаться, но выходило это у него на порядок спокойнее, даже как-то заботливо, будто он с ребенком хворым говорил, неразумному дитятке что-то такое важное объяснял, а вовсе не сражался за клочки места рядом с Прис, с его Циллой... которая ему, похоже, будет теперь навечно сестрой двоюродной. Вздохнув и разметав локоны ее, с усмешкой приобнял.
- Будешь пихаться - свалюсь, и тебя за собой потяну. Не елозь, - посоветовал, приготовившись слушать. А слушать там было чего, и коли вначале рассказа да разъяснений бард держался от всяческих мин да выражений лица своего выразительного на сии выражения-то, то после чуть ли не уткнулся в ее плечо, нервно хохоча, поглаживая по голове да приговаривая "глупенькая ты моя, зелененькая, жизни не ела, а лишь на пробу языком, как горячее, снимала". Но Лютик дождался окончания рассказа, и после с удовольствием обнимал ее, гладя по волосам.
- Дура ты, - побледневши, чуть не сплюнул ей на башмачки, вздохнул. - Всамделишняя дурында, таких наивных не сыскать. Но вот молодчики сыскали, повезло им - такую зеленочку, да до нитки последней раздеть, а! А ты, ты-то, бардесса окаянная, ты же души читать должна, неужели не разглядела сволочей за масками людскими?
Мог он серчать и дальше, и больше, и горше, но она вновь в рыданьях захлебнулась, и Лютик протяжно вздохнул, вновь в объятия ее принимая. И пока пальцы по волосам златистым перебирали, в голове зарождались интересные мысли, складывавшиеся в не менее любопытную картину.

Значит, картина была следующей: баронет куда-то дел двести баранов с цельным таким мешком в качестве выкупа. Но на что качество сие мертвецам? Как бы не сочувствовал бард горю Цираночки, но правда оставалась на поверхности: баронет наврал семейству, и явно был лучше оного осведомлен о положении семьи юной трубадурочки. А после выплывает дуэт злостных ублюдков, но ушлых аферистов, что Прис, как липку, ободрали, да еще умудрились в мошенническую аферу втянуть. И ладно бы, стань она жертвой - тогда с нее спрос небольшой, но соучастница? С таким обвинением ее можно в клетку, и вовсе не золоченную, поймать да судьбой распоряжаться.
Кажется ему, или все то как-то связано?.. Но то - догадки и догадочки, на них не выстроить ни обвинений, ни даже завалящей частушки.

Пока рыдала Цираночка, Лютик лицом помрачнел сильно. Стали видны те морщины, которые мужчинам в его возрасте надают некоего сурового шарму да обаяния, но ему и без них хорошо жилось. А еще было видно, как дурно спал он с неделю или даже больше: и круги под глазами потемнели, и лицо посерело, и сам он выглядел куда больше помятым, чем обычно. А еще во взгляде сверкала решительность, коя наделяла его неким героическим ареолом.
Ровно до того момента, как Присцилла выдала ему последнюю порцию удивительного. Он даже глаза прищурил.
- Позволила? - хмыкнул, покачал головой, вновь растирая по ее щекам слезы. - Дорогая моя, прекрасная... кузина, да будет тебе известно, что в делах помогательных дозволять - последнее, что у тебя есть. Ты, моя подруга драгоценная, прав и свобод всех лишена. Поэтому я помогаю тебе по воле доброй и собственной, потому как друзей в беде не бросают. Даже ежель им очень хочется в этой беде остаться.
Вздохнул. Подумал. Склонил голову чуть набок, прислонился к ней, словно обнимая, и на ушко прошептал - тихо-тихо, почти что интимно:
- Юлиан Альфред Панкрац. А остальное, милая моя Присцилла, я скажу, - отпрянул, помедлив, - ежель ты раздобудешь мне ключ в кабинет баронета. У него ведь имеется кабинет, не так ли? И ключ к двери, кою он, как и полагает всяким баронетам, запирает.

+1

18

Набухший почкою славой, блеском и роскошью искренней простоватой витиевоты, Лютик превращался в песочное пирожное в пухлых ручках маркизы корабельных форм. Потух свечкой, пламенем, от едкого её «друзья», и, дрогнув судорогой, Присцилла откатила язычком горьковатую, сладостную негу. Страдает, значит.
Лез на балкон, бросил цепи, сковавшие чёрствый гонг в груди, раскрепощился и ползал на коленях — и впросак. Кузеном стался. Так ему и надо было, размалёванному индюшатнику, с противной, пыльной шапочкой с облезлым пером, да только вот удовлетворения возмездного не ощущала Цираночка, а обливалась смолою дёгтевой, глядя на мелкие морщинки Лютика у носа. Ах, как же шёл ему возраст — не виноградинкой зелёной был менестрель, а тем вином погребным, кое и по праздникам боятся открыть. Он начинал пьянить.

— Это ты всё виноват, — прорыдала златовласка, стискивая, комкая занавескою камзольчик Лютика, опираясь пятою точкой, силясь не упасть. — Я всё ради народной грамотности...
А теперь ждали её пяльцы да свора оболтусов. Витольд, на счастье поэтессы, пока не разделял с ней ложе, но глазами мутными пожирал. И не то чтобы уродлив стался, но, осматривая волдырявую пятерню кузена дальнего, думая о женихе, Присцилла холодела скеллигскими морями, мотала кудряшками и упорно хрустела «нет». Не знала, почему.

Пирожком из печки согревалась, и, в конце, запутавшись в метафорах, одно хлопала часто-часто. Не сдержавшись, Присцилла захихикала, нервно и икая.
— Это... самое... ужасное, страшное имя, что слыхала я!
И правдой то было. Ну кто сына своего Юлианом назовёт? Альфредом? Панкрацем?! Теперь слезились глазки от хохота, только хриплого и шёпотом, и жар, палёный жар гарью оседал на шейке. И Присцилла видела — внезапно, ясно, незамутнённо — видела боль его, такую родную, напополам, видела сверкающие пятки, видела готовность бросится под коня, начинала вырисовывать эпиграф... И не могла простить.
И не стала.
Только поцеловала, нежно-нежно, в самую щёку, а получилось в левый краешек губ. И в правый после.
— Спасибо, Лютик. Спасибо.

Теперь нужно приниматься за дело было. Похлопав по бёдрам себя, соскочив с запылённой деревяшки, одёрнув юбку и отбросив вихрь запутавшейся грибы, Цираночка готова оказалась улетать на юг. Подальше от Витольдов, голодранцев-спиногрызов и воскресных блинов.
— Кабинетов, кузен мой дражайший, у него аж целых два. В одном сидит баронет для приличия, и аж сейф держит, а ключ прячет под кошачьею подстилкой. Но вечерочком каждым уходит в западное крыло, и в башенку поднимается.
Цепкий глаз и и любопытство — родственничков нужно знать как облупленное яйцо голубиное.
— А ключик держит баронесса, под сапфировым колье. Пробраться надобно в спаленку, этаж отсюда. Обождёшь здесь? Гости заскучают... и сестра... жениха соскучилась небось.
Имя сестры Присцилла поразительно забыла, но разгорелась азартом и надеждою.
А надежда, как известно было, умирала последней.

+1


Вы здесь » Ведьмак: Меньшее Зло » Потерявшиеся эпизоды » [13-14.06.1265] За три удара сердца


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно © 2007–2017 «QuadroSystems» LLC